Ссылки

Новость часа

"Забвение – инструмент исторической политики". Правозащитник Александр Черкасов о памяти о жертвах репрессий и "Возвращении имен"


Акция "Возвращение имен" у Соловецкого камня в Москве в 2018 году. В 2020-м из-за пандемии она пройдет онлайн

30 октября в России – День памяти жертв политических репрессий, а накануне, 29-го, Международный Мемориал проводит акцию "Возвращение имен": чтение вслух имен и кратких биографических данных расстрелянных в годы Большого террора. О том, как эта акция проходит в 2020 году из-за пандемии, а также о том, как по-разному хранят память о репрессиях люди и государство в России и других странах, Настоящему Времени рассказал один из руководителей "Мемориала" Александр Черкасов.

О "Возвращении имен"

— 30 октября у Соловецкого камня обычно проходили какие-то коллективные мероприятия, а чтение имен – это продолжающаяся весь день индивидуальная [процедура] – по-одному. Ты и те люди, имена которых ты называешь.

Александр Черкасов
Александр Черкасов

В этом году все состоится в интернет-формате. Это будет виртуальное чтение имен, записанных заранее роликов. Потому что коронавирус – это реальность, и тысячная официальная статистика и существенно большая статистика реальная, она все-таки взывает к ответственности. Я не считаю ревнителями свободы тех, кто желает ходить без масок и собираться невозбранно. С другой стороны, со стороны реанимации и морга это выглядит не столь оптимистично. Жизнь нужна для чего-то еще. А у нас есть такие замечательные средства, с помощью которых мы сейчас общаемся.

Нужно понимать, что всегда ведь приходит много стариков на чтение, а не только дети, которых приводят, и мелких детей в том числе. А старики – самая уязвимая группа, с наибольшей вероятностью осложнений, чреватых смертью. А дети – тот самый резервуар, который болеет бессимптомно и разносит заразу взрослым и старшим. Так что ответственность здесь диктует, что в этом году в традиционном формате [чтение имен] впервые за много лет не состоится. Так что мы соберемся, но на этот раз мы соберемся в виртуальном пространстве.

О государственной политике "примирения" и забвения

Если говорить о [памяти о репрессиях в] России, есть два, наверное, главных процесса. Во-первых, регионализация этой памяти. Нет, может быть краеведческий музей, может быть даже местный мемориал, что "у нас в краю была такая трагическая история, столько людей поубивали". И сюда же укладывается замечательная фраза Сергея Донатовича Довлатова: "Кто же написал четыре миллиона доносов?" Фраза, которую очень любят. Правда, архивные исследования показывают, что доносы, в общем-то, роли не играли, потому что это была государственная политика. Людей прежде всего уничтожали по категориальному принципу в массовых операциях. Смещение фокуса с этой общегосударственной преступной политики, которая была основой государства, – на местные перегибы, местные трагедии и на самодеятельность масс. Друзья, мы сами себя сажали и расстреливали.

История, когда есть местное действо – 30 октября – и есть памятник, поставленный государством, около которого можно сказать: "Ну да, у нас там что-то сложное было, но мы примирились". Кто это "мы" примирились? Как это: "Посредине дня мне могилу выроют. А потом реабилитируют. Бабу изнасилуют, спляшут на костях, а потом – помилуют, а потом – простят. Будет плакать следователь на моем плече. Я забыл последовательность: что у нас за чем". Все-таки подобное уравнение, подобное примирение, подобное забвение – это тоже инструмент исторической политики.

Васисуалий Лоханкин одобрил бы, наверное, подобные рассуждения о великой сермяжной правде. Но это было не так. И ответственность государства, его должностных лиц, она очень важна, просто хотя бы записанная. Потому что это означало бы, что с этим сравнивали бы, этим мерили бы действия и последующих властителей. История – как некоторое мерило, некоторый повод для сравнения с сегодняшним днем.

Несколько лет назад "Мемориал" опубликовал базу данных о [со сведениями о] чекистах участниках Большого террора. Того периода 1930-х годов, когда большинство из репрессированных по политическим статьям и были посажены и расстреляны. Это более 40 тысяч человек, получивших спецзвания при переаттестации при переходе из ГПУ в НКВД, при переводе ведомства в новый статус. Им всем присваивались спецзвания. Нам удалось, несмотря на закрытость одних архивов, других архивов, эти сведения собрать и опубликовать. Около 40 тысяч человек.

Это все те, кто, собственно, и фабриковал дела Большого террора, по которым прошли миллионы человек. Понятно, что в 37-м году кого только на помощь не призывали. Что кроме тех, кто били, были те, кто писал дела, кто пограмотнее. То есть не только эти люди эту работу выполняли. Но вот это соотношение, что на самом деле не все соучастники преступлений, что таких меньшинство, малая часть, – это важное соображение.

То есть вот это "не заглядывай, потому что напорешься на то, что у тебя палачи в родословной" – это не совсем верно. Скорее всего, ты найдешь там не палача, а жертву. Легче тебе от этого? Я не знаю. Но можешь найти и тех и других.

А во-вторых, что важно, кровное родство не означает наследование, обязанность наследования. Память, ответственность, исходящая из памяти, вовсе не означает "а я должен делать так же". Это некоторая свобода выбора – что ты делаешь дальше. Выбора, невозможного без знания, кто ты был и что делали твои предки.

Об ответственности за репрессии

Коллективизация, война и репрессии – это было везде. И это в семейной памяти, в какой-то общей памяти есть, потому что это связано еще и с массовым перемещением людей. География перемешивалась, и это пласт общей исторической памяти.

Понимаете, это ведь вопрос ответственности. Он иногда решается очень просто, как, например, он решался российскими публицистами националистического толка: что-де это все евреи – пришли [к власти] и народ загнобили. Очень просто найти козла отпущения и сказать, что мы белые и пушистые, а есть какой-то враг, который пришел и все испортил. Исследования, книги по истории карательных органов, подготовленные [историком “Мемориала”] Никитой Васильевичем Петровым, показывают, что на самом деле это не так. Что личный состав там был вовсе не тот, о котором привыкли говорить в отсутствии исследований уважаемые или неуважаемые общественные деятели.

Есть другой вариант: вся карательная политика управлялась из Москвы, управлялась из Москвы Россией и русскими. Как пример – Голодомор. Что это все – из Москвы. И действительно, в самый трагический момент, когда уже идет голод и массовая гибель людей, присылаются комиссии из Москвы, из ЦК – и вместо помощи голодающим районам, наоборот, усиливают на них давление – это Москва. Но если мы посмотрим на функционеров местных, которые вели текущую политику по изъятию хлеба, по постановке "на черную доску" тех или иных сел, мы видим, что это вполне местные и не отличающиеся иным этническим происхождением [люди].

Даже такой трагический момент, как депортация чеченцев и ингушей в 1944 году: ведь состав с местным партийным советским аппаратом ушел в Среднюю Азию где-то через месяц, 23 марта 1944 года. А так, собственно говоря, в значительной мере депортация осуществлялась силами местного советского административного аппарата, в котором были этнические вайнахи – чеченцы и ингуши. Эти ответственные работники на месте, там, в Средней Азии, тоже были на особом положении. Можно назвать человека, который очень много сделал для возвращения чеченцев и ингушей, – Дзиявудина Мальсагова, он был замнаркома юстиции Чечено-Ингушетии. Который участвовал во всем этом, но возмутился и пытался протестовать против убийства людей в горах, против сожжения сел, чуть не попал под раздачу там, в ходе операции “Чечевица”. А поскольку и дальше, будучи прокурором в каком-то районе в Средней Азии, продолжал писать наверх – он из прокуроров, разумеется, был уволен и перешел на общее положение ссыльного, прикрепленного к населенному пункту.

И коллективизация, и террор – это все делали люди примерно те же, что и жили в этих краях. Гораздо проще переложить ответственность на других, если ты колония империи. Империя ответственна за все. Когда ответы найдены, когда выясняется, что вся репрессивная политика исходила из имперского центра, все значительно проще, нет места для таких рефлексий, "чей ты наследник" – [конечно,] боровшегося с колонизаторами народа, даже если ты был первым секретарем (или не первым) местной коммунистической партии, вопросов задавать никто не будет.

О детях жертв и детях палачей

История XX века страшная. Ее можно упростить, тогда она гораздо легче воспринимается. Но она в меньшей степени становится уроком, вопросом для нынешнего дня.

Что делать мне – потомку тех, кто раскулачивал, и тех, кто был раскулачен? Очевидно, нести память обо всем этом. Что делать мне, когда я вижу в программной статье Ильи Эренбурга ссылку на моего родственника, чей 16-месячный сын лежит во рву в Минске? Я знаю, что делала Красная армия после статьи Эренбурга. Что делать мне, когда я знаю, что палач Сандармоха, Михаил Матвеев, был начальником внутренней тюрьмы НКВД, когда там моего родственника в блокадном Ленинграде таки привели к признанию и к смертному приговору? Остальные родственники были на свободе, воевали или так или иначе работали на победу. Это сложная история. Я часть ее, мои дети ее часть – настолько, насколько они это чувствуют.

Был такой замечательный человек Юрий Алексеевич Гастев – математик, логик, автор замечательных книг, диссидент, а в сталинское время – политзаключенный. Перед эмиграцией, когда Гастеву намекнули, что "ты должен [через] две недели уехать", он попытался что-то про своего репрессированного в 1937 году отца Алексея Капитоновича найти. А Алексей Капитонович Гастев – это автор концепции научной организации труда, энтузиаст идеи, которую большевики пытались внедрить, но в итоге он был сослан, а потом расстрелян.

Когда в Томске искал перед эмиграцией Гастев какие-то документы об отце, ему помогал его друг – тоже, кстати, политзек, но уже хрущевского времени – местная звезда, математик-логик, абсолютно блестящий. В Томске его имя в значительной степени открывало архивы. В общем, какие-то документы Юрий увез с собой, а сейчас по доверенности моя знакомая получила доступ к делу Гастева-старшего. И там есть подпись человека, который следовал, пытал, приговорил Гастева-старшего. Это был отец того самого томского друга Гастева. Между прочим, этот самый сын, его фамилия Родос, издал книгу толстую такую, интересную. Книга называется "Я – сын палача". Человека это не оставляло. Он помнил, как его отец, возвращаясь с работы, с остервенением мыл руки. Многое помнил. И он пропускал это через себя, осмысливал.

Я знаю человека, у которого близкий родственник был большим начальником на Соловках. Этот человек – один из героев диссидентского движения, для которого именно это его родство, именно искупление этого родства было одним из побудительных мотивов.

Такие истории не придумать, но они выплывают, как только ты обращаешься к этим самым деталям. И только такие совпадения могут запасть уже к детям детей, такие искры, проскакивающие между реальностью и историей. Как без этого сейчас говорить с детьми, родившимися в XXI веке? Без этих сверкающих кровавым цветом камней драгоценных-недрагоценных, которые мы выкапываем, обращаясь к истории? Конечно, можно все залить бетоном и асфальтом, говорить: "Какая разница". Но что вырастет на асфальте?

Карты распространения и смертности от коронавируса в мире
XS
SM
MD
LG